Я не знаю, как отличить Счастливую Долину, поскольку так много маленьких долин простирается вокруг Альбера; и с небольшим усилием воображения, видя их, скрытые военными руинами, можно представить себе, что какую-то из них некогда называли счастливой. И все же есть там, к востоку от Альбера, одна долина, которая даже до последней осени казалась способной носить это имя, столь изолированной она была в ужасном саду Марса; крошечная долина, смыкающаяся с лесом Бекур. Несколькими ярдами выше все было опустошено, немного дальше по пустынной дороге – и вы могли увидеть Альбер, скрытый трауром по непоправимым проспектам руин и запущенным полям; но небольшая долина сомкнулась с лесом Бекур и укрылась там, и в ней вы едва ли смогли бы различить какие-нибудь признаки войны. Почти так же могла бы выглядеть английская долина около английского леса. Почва – та же самая коричневая глина, которую вы видите на юге Англии над низинами и меловыми отложениями; лес – заросли орешника вроде тех, которые растут в Англии, очень тонкие, как английские орешники, но с несколькими высокими деревьями; и растения и поздние цветы – те же самые, какие растут в Суррее и Кенте. И в конце долины, в тени этого знакомого, уютного, домашнего леса, сотня британских офицеров обрела вечное пристанище.

Поскольку сегодня воцарился мир, возможно, это смутно различимое место так же уместно, как любое другое, назвать Счастливой Долиной.

В Бетьюне

Под всеми руинами – история, как известно каждому туристу. Действительно, пыль, которая собирается над развалинами городов, может, как говорят, скрывать самые дивные из иллюстрированных книг Времени, те секретные книги, в которые мы иногда заглядываем. Мы переворачиваем, возможно, только уголок одной-единственной страницы в своих раскопках, но мы различаем в книге, которую нам не суждено увидеть, отблески вещей столь великолепных, что разумно при первой же возможности отправиться в путешествие в далекие страны, чтобы увидеть одну из тех книг, и в тех местах, где края слега обнажились, различить образы странных крылатых быков, и таинственных королей, и богов с львиными головами, которые не предназначались нам. И из отблесков, которые человек различит в странных фрагментах книг Времени, где скрыты минувшие столетия, он может – частично из предположений, частично из фантазий, смешанных с ничтожными познаниями, – создать историю или теорию о том, как мужчины и женщины жили в неведомые века в эру забытых богов.

Так, люди жили в Тимгаде и покинули его, вероятно, в ту эпоху, когда уменьшающийся Рим начал отзывать свои форпосты. Много времени спустя после исчезновения горожан город стоял на высоком плато в Африке, показывая арабским пастухам, каким был Рим; даже сегодня стоят его огромные арки и фрагменты его храмов; его мощеные улицы все еще ясно сохраняют колеи, проделанные колесницами, и сбитые на каждой стороне к центру парами лошадей, которые мчались здесь две тысячи лет назад. Когда весь шум затих, Тимгад застыл в тишине.

В Помпеях город и его жители вместе нашли свой конец. Помпеи не носили траура среди незнакомцев, не остались городом без людей – нет, город был похоронен сразу, закрыт как древняя книга.

Я сомневаюсь, знает ли кто-нибудь, почему боги покинули Луксор, почему Луксор утратил веру в своих богов или в себя самого; я подозреваю, что дело в завоевателях из пустыни или с низовьев Нила, или в коррупции в городе. Кто знает? Но однажды я увидел, как женщина вышла из задней двери своего дома и вывалила корзину, полную пыли и мусора, прямо в Луксорском храме, где темно-зеленый бог, чей рост в три раза превышает рост человека, засыпан уже по пояс. Я полагаю, это случалось очень часто – каждое утро в течение последних четырех тысяч лет.

Под слоем пыли, которую выбросила эта женщина, и женщины, которые жили до нее, Время надежно укрыло свои тайны.

И затем я видел края камней в пустынях, которые могли быть, а могли и не быть частью городов: они пали так давно, что сказать с уверенностью нельзя.

Во всех этих городах, пришла ли в них беда, когда обломки внезапно полетели на переполненные улицы; или ли они медленно выходили из моды, становясь все тише год от года, в то время как шакалы подходили все ближе и ближе; на все эти города можно смотреть с интересом и не испытывать при этом самой слабой печали – ибо все, что было, случилось с такими непохожими на нас людьми так давно. Боги с головами тельцов, у которых рога сломаны и все служители исчезли; армии, слоны которых обратились против них; короли, предки которых скрылись в небесах и оставили их беспомощными перед гневом звезд – ни единая слеза не прольется сегодня ни о ком из них.

Но когда в руинах столь же ровных, как Помпеи, столь же пустынных, как Тимгад среди африканских холмов, вы увидите остатки карточной колоды, лежащие возле того, что уцелело из запасов магазина драпировщика; и фасад магазина и аккуратная комната в задней части оказались в равной нищете, как если бы никогда не было барьера перед прилавком с оборудованием и хорошего стола красного дерева с графинами на нем; тогда в шелесте бумаг, которые летают вместе с пылью по опустевшим этажам, человек слышит шепот Беды, говорящей: «Смотри; я пришла». Ибо под стенами, разрушенными бедой, и красной пылью, которая некогда была кирпичами, именно там остался наш собственный век; и мелочи, которые лежат на полу – реликвии двадцатого столетия. Поэтому на улицах Бетьюна задумчивая притягательность, которая таится во всех вещах, утраченных давно и безвозвратно, взывает к нам с настойчивостью, которая никогда не ощущалась в павших городах древности. Без сомнения, будущим эпохам тот век, который таится под руинами в Бетьюне, с тонкими, призрачными контурами на поверхности, будет представляться веком славы; и все же тем тысячам, которые некогда покинули улицы города, оставляя миллионы мелочей, этот век представлялся иначе: полным совсем другими обещаниями, не менее очаровательными, даже не менее волшебными, хотя слишком слабыми, чтобы История, занятая батареями и имперскими трагедиями, запечатлела их на своих скрижалях. Так что для них, что бы ни писали другие, двадцатый век не был веком стратегии, но состоял только из тех четырнадцати утраченных спокойных лет, вся память о которых погребена под завалами.

Тот слой камней и кирпичной пыли скрывает ушедший век столь же окончательно, столь же фатально, как слой кремня скрывает меловую вершину и отмечает конец эпохи и некой неведомой геологической катастрофы.

В Бетьюне только по мелочам, оставшимся на своих местах, можно определить, что собой представлял дом, или приблизительно описать людей, которые в нем обитали. Только по росткам картофеля, пробивающимся на месте тротуара и энергично цветущим под разбитым окном, можно определить, что разбитый дом рядом был некогда магазином зеленщика, откуда картофель выбрался, когда пришли для человека трудные времена, и увидел, что улица – уже не твердая и недружелюбная, а мягкая и плодородная, как первозданная пустошь; и картофель пустил корни и расцвел там, как его предшественники цвели до того, на другом континенте до прихода человека.

На другой стороне улицы, в пыли разрушенного дома, орудия труда показывали, где обитал плотник, когда так внезапно пришла беда. Это были очень хорошие инструменты, некоторые все еще лежали на полках, другие – среди сломанных вещей, разбросанных на полу. И далее по улице, на которой валялись все эти вещи, кто-то поднял большой железный ставень, который должен был прикрывать магазин. Изящная гравировка из раскрашенных ирисов обвивала его со всех сторон. Разве что у ювелира мог быть такой ставень. Ставень один остался в вертикальном положении, а весь магазин исчез.

И прямо здесь исковерканная улица заканчивалась, и все прочие улицы заканчивались разом. Дальше была только насыпь из белых камней и кусков кирпичей, которую окружали низкие, наклонные стены, и каркасы полых зданий; и сверху устремляла взор на посетителя одна старая башня собора, как будто все еще пристально смотревшая на конгрегацию зданий – высокий печальный наблюдатель. Среди кирпичей остались тропы, но больше не было улиц.